С. А. Калабалип самая решающая вещь1



Скачать 256.41 Kb.
Дата26.06.2016
Размер256.41 Kb.
С.А. Калабалип
САМАЯ РЕШАЮЩАЯ ВЕЩЬ1
Откровенно говоря, я не совсем подготовлен для разговора на такую ответственную тему: о педагогическом мастерстве Антона Семёновича Макаренко. К моему сожалению, я не учился в педагогическом вузе, а закончил инженерно-мелиоративный институт. Но я считаю, что при желании воспитателем может быть каждый человек, который овладеет педагогическими знаниями и умениями. Педагогику я очень люблю и приношу ей низкий поклон. Эту любовь я унаследовал от Антона Семёновича Макаренко. Некоторые считают, что Антон Семёнович неприязненно относился к педагогике, но это неверно: он неприязненно относился не к педагогике, а к отдельным «толкователям» её, которые такую преподают «педагогику» и так подают её, что сразу же пропадает вкус, пропадает любовь к науке. Я как-то слушал одного оратора, который говорил о красоте русского языка, о красоте украинского языка, о языке вообще, но говорил он так, как будто набрал полный рот немытой шерсти и жевал её. Вот так иногда подают и педагогику.

А.С. Макаренко имел педагогическое образование. С 1905 по 1920 год он работал только учителем, но с первых же дней учительской практики был и воспитателем.

Я очень хорошо знаю Антона Семёновича не только как воспитателя, но и как учителя. Мы, первые воспитанники, вступили в колонию малограмотными и чудовищно невежественными людьми, подростками и юношами от 12 до 20 лет. Несмотря па это, Антон Семёнович ухитрился за два года подготовить нас к поступлению на рабфак. Это, несомненно, нужно отнести за счёт учительского мастерства его и двух воспитательниц — Лидии Николаевны и Елизаветы Федоровны. (Елизавета Федоровна здравствует и поныне, а Лидия Николаевна умерла.)

Колония вначале именовалась колонией правонарушителей, даже преступников. Только с 1923 года мы стали называться детской колонией имени А.М. Горького. Мы нигде этого не оформили, а сами стали себя так называть и переделали штамп и печать.

Кроме 4—5 часов работы в школе, такого же количества времени в мастерской или в поле, Антон Семёнович с группой воспитанников, которых готовил к поступлению на рабфак, занимался ещё по четыре часа в день дополнительно. Всё это — не считая большой работы по самообслуживанию в колонии.

И вот так, усталые, не всегда сытые, мы сидели вечерами на кроватях и при свете каганцов готовились к поступлению на рабфак. Знаете ли вы, что такое каганец? В разбитом черепке горело вонючее масло — вот и каганец. Не очень-то хорошее освещение, но Антон Семёнович умел так излагать предмет, так увлекал нас, выходя далеко за рамки учебника, что учёба не была для нас обузой, — это были чуть ли не спортивные, весьма увлекательные занятия. Все мы были взрослые люди, и Антон Семёнович иногда не стеснялся говорить со мной в таком тоне:

— Красивый ты, Семён, и стройный, но дурак невероятный.

И так он произносил эти слова, что я не обижался и спрашивал:

— А что нужно делать, чтобы не быть дураком?

— Нужно учиться.

— Так я же учусь.

— Нет, нужно не просто «учиться», а учиться буквально каждую минуту и на каждом квадратном метре нашей необъятной земли. Нужно уметь читать. Вот прочитай мне такую-то книгу и перескажи то, что прочитал.

Я начинал пересказывать, и оказывалось, что я действительно не умею читать.

И Антон Семёнович не просто учил нас, а учил читать, видеть, понимать — учил учиться. Зажег он в нас жажду к знаниям — спасибо ему за это великое!

Осилив поистине невероятную академическую нагрузку, мы подготовились к поступлению на рабфак. Мы понимали, что не одни мы испытываем тяжесть этой нагрузки, терпим лишения в смысле полного отсутствия свободного времени и т.д., но и Антон Семёнович был страшно перегружен. Мы поневоле стали участниками его педагогического подвига, совершаемого изо дня в день без какой-либо рисовки или позы.

А.С. Макаренко в то время сам преподавал историю, русский язык, немецкий язык, черчение, рисование, математику и даже музыку. Он рисовал хорошо! Я помню прекрасный портрет девочки его работы, который находится в настоящее время в мемориальном музее. Так вот, он преподавал различные предметы, но я никогда не видел его на занятиях с учебником. Он сам — всегда спортивно подтянутый, бодрый, одухотворенно красивый— был самым ярким, самым умным учебником.

Мы считали, что Антон Семёнович абсолютно всё знает, всё умеет.

Его собственно воспитательское мастерство мне ближе и понятнее, чем учительское. Об этом великом, замечательном искусстве, основанном на науке — педагогике (подчеркиваю — суверенной науке о коммунистическом воспитании), я могу рассказать больше, но не в форме теоретических рассуждений, а приводя в качестве примеров различные эпизоды, участником которых я был вначале лишь как «жертва» той искусной воспитательной атаки, которую развернул А.С. Макаренко в битве за человека новой эпохи.

Антон Семёнович не применял каких-либо «особых» мер. Он всегда оставался самим собой и влиял на нас своим человеческим достоинством, человеческой прелестью, любовью к детям и прежде всего громадной требовательностью.

Нужно вам напомнить, что то были годы великих событий, которые переживало наше племя с начала гражданской войны. Некоторые из нас стали порочными людьми больше всего потому, что были оскорблены, измяты, поражены, изранены этими событиями и стали жертвами их. Теперь под «трудными» детьми понимают другую породу — трудными детьми называют тех, кто не вмещается в общественные нормы поведения, как мы себе их представляем. Но в тот период эти же условия, эти же лишения, эти же удары воспринимал в такой же мере и наш советский педагог-воспитатель.

Разрешите перейти к рабочим эпизодам, присущим Антону Семёновичу как человеку, обладавшему «даром божим», который был в конечном счёте результатом его исключительно высокой человеческой культуры.

Первые воспитанники Макаренко, как правило, были квалифицированными уголовниками и не только уголовниками бытового плана, но и участниками уголовных и политических банд.

В 1920 году, 20 декабря, я впервые встретился с Антоном Семёновичем в тюрьме. Он пытался забрать меня раньше, но его предупредили: «Возьмите Калабалина позже, мы и в тюрьме с этим Семёном никак не справимся». Однако Антон Семёнович решил иначе.

Привели меня в кабинет начальника тюрьмы. Раньше, когда меня надзиратель вводил в кабинет начальника, он всегда сильно толкал при этом в спину, а я не обижался, считал, что это у него такая толкательная специальность. Хотя на этот раз он меня слабо толкнул, я, увидев в кабинете постороннего человека, не пахнущего тюремным запахом, протестующе оглянулся на надзирателя, и только из этого движения моего Макаренко заключил, что перед ним мальчик гордый, у которого есть самолюбие.

Он подошел ко мне и несколько наивно спросил:

— Правда, что тебя Семёном зовут?

— Правда.

— Так это чертовски здорово, что тебя Семёном зовут! Мы с тобой почти тезки — меня Антоном Семёновичем зовут.

Это было сказано так хорошо, так по-человечески, подкупающе звучало!

Антон Семёнович продолжал:

— Ты меня извини, голубчик, это из-за меня тебя сюда попросили.

Слово «голубчик» я воспринял как иностранное слово, потому что до сих пор я слышал только всякую ругань. Ко мне обращались в тюрьме только с такими словами: «бандюга», «ворюга», «негодяй» и т. д., а тут вдруг такие речи: «голубчик», «извини»...

— Извини, что я тебя побеспокоил.

— Ничего, — говорю.

Антон Семёнович продолжает:

— Видишь ли, я организую очень интересное дело и хочу, чтобы ты принял в нём участие.

Должен прямо сказать, что мне сразу понравился этот человек. Особенно понравился мне его нос: очень большой, такие у нас на Руси редко бывают. Понравилось и его пенсне в золотой оправе, и его спортивное изящество. И я подумал: «Надо согласиться с просьбой такого приятного человека». Я сказал:

— Согласен.

Он говорит:

— Вот хорошо, вот спасибо. Если есть у тебя вещи, забирай их и пойдем.

Я ответил, что у меня всего два чемодана, причём оба при мне и оба пустые. И я показал на свою голову и живот.

— Очень удобно. Попрощайся с начальником и пойдем.

Я сделал какое-то неопределенное движение ногами и сказал: «До свидания». Я ещё не верил тогда, что всё так будет, что я навсегда ухожу из тюрьмы. А Антон Семёнович говорит:

— Действительно, у тебя чемоданчик верхний пустой. Ты что, думаешь ещё сюда вернуться?

— Нет, нет!

И я поспешил сказать: «Прощайте!»

Так оно и получилось: я на всю жизнь распрощался с тюрьмой, и это только благодаря Антону Семёновичу, с первой минуты сумевшему разглядеть во мне под блатной шелухой юношескую гордость, чувство собственного достоинства. Вы посмотрите, как он вёл себя! Ведь тут, в тюрьме, на столе начальника лежало мое толстое дело, и Макаренко мог поступить совершенно по-иному. Каждый раз, когда начальник тюрьмы вызывал меня к себе, он, имея перед глазами это дело, все же громко и грубо кричал: «Как фамилие?!»

А тут — ни звука о моем прошлом, ни намека на какие-то обязательства быть «хорошим мальчиком», «исправиться» и т.п.

Мы вышли из ворот тюрьмы, а я всё ещё не верил, что действительно вышел из тюрьмы с этим человеком, который мне так понравился. Я оглянулся и посмотрел: не идёт ли за мной надзиратель, но никого не было. И вот во мне вспыхнуло громадное чувство благодарности к этому человеку, и захотелось быть поближе к нему, чтобы он чувствовал, что я рядом. А он как будто ничего не видел, не замечал. Он просто был человеком, а рядом с ним и я почувствовал, что я — тоже человек. Уже тогда подумал: «От этого человека никогда не уйду, не сделаю ему неприятного».

Когда мы пришли во двор наробраза, он меня поразил ещё раз.

— Вот, — говорит, — это наш конь, а это наш шарабан. У меня к тебе, Семён, есть просьба: много у меня всяких дел, а нужно получить продукты. Так вот, ты получи продукты, а я отправлюсь по разным делам. Достает из кармана документы. Спрашивает:

— Ты грамотный? Сможешь расписаться?

— Могу, — говорю.

Я действительно ухитрился, несмотря па свое покалеченное детство, кончить четыре класса приходской школы да полтора года в тюрьме — это уже почти среднее педагогическое образование.

Должен сказать, что мне стало нехорошо. Думаю: «Очевидно, он хочет меня испытать». Он подал мне бумаги и ничего не сказал, где и что получать, наверно, с расчётом на то, что у меня всё же есть мозги. Соображу, мол, сам...

Я говорю:

— Хорошо, получу.

Но, уже уходя, Антон Семёнович небрежно бросил такую фразу.

— Знаешь, Семён, меня, как правило, весовщики обвешивают и обсчитывают, так ты там смотри.

Я пошел получать и сообразил, как и что получить. Пришел Антон Семёнович. Я ждал, что он будет проверять, взвешивать, но он сказал только:

— Получил? Вот и хорошо. Давай поедем.

Я стеснялся сесть с ним рядом, но он сказал:

— Садись, я около тебя погреюсь. Вынул он семечки и говорит:

— Грызи.


Я отказался. Неудобно мне было у интеллигентного человека брать семечки. Он сухую шелуху бросал от каждого семечка, а я так не умел — не привык. Я привык по 20—30 семечек сразу разгрызать, но это было в присутствии Антона Семёновича как-то неудобно. А он вдруг заявил:

— Ну и скупой же ты, Семён, семечки не берешь.

— Я скупой?!

— Конечно! Через три года у каждого из нас будут шоколадные конфеты, и вот я приду к тебе тогда и попрошу конфет, но как вспомню, что ты семечек у меня не брал, вернусь обратно.

Тогда я сказал:

— Давайте ваши семечки!

Я их взял и стал целиком глотать. А Антон Семёнович спрашивает:

— А что, Семен, если бы я тебе предложил жменю гаек, мог бы ты их погрызть?

— Мог бы!

Тогда он очень мягко: — Выплюнь эту гадость...

Только мы отъехали метров 200 — тёмный переулок. Антон Семёнович вдруг оглянулся и говорит:

— На складе, очевидно, произошло какое-то недоразумение. Я туда забегал узнать, когда следующий день для получения продуктов, и вот кладовщики утверждают, что дали тебе на две буханки хлеба больше, чем полагалось.

Тут мне впервые сделалось нехорошо, стыдно (совести у меня тогда ещё не было, но я испытал какое-то ощущение вроде стыда). Антон Семёнович продолжает:

— Возьми, пожалуйста, эти буханки и отнеси на склад, я буду тебя ждать. Ты не беспокойся, я подожду обязательно! (А ведь ему бы надо побеспокоиться: вдруг я не вернусь?!) Но я вернулся и очень торопился, чтобы у Антона Семёновича не возникло беспокойства, что я улизну...

А с буханками этими дело обстояло так. Когда я пришел на склад, я вспомнил замечание Антона Семёновича: смотри, чтобы тебя не обвесили и не обсчитали. Вот я и постарался, чтобы меня не обсчитали. Гимнастика рук у меня была прекрасная, и две липшие буханки хлеба совершенно незаметно оказались в мешке.

Я вернул буханки и прибежал к Антону Семёновичу. Думал, что он начнёт меня пробирать, по он этого не сделал. Мне даже хотелось, чтобы он меня отругал, очень хотелось. Но Антон Семёнович обманул мои ожидания...

Много позднее я понял, что в этом незначительном, казалось бы, факте проявилась принципиальная педагогическая позиция Антона Семёновича, который был непримиримым противником пустопорожнего словесного морализирования.

Вот приходит на память интересный случай, рассказанный Натальей Чудной, бывшей воспитанницей коммуны имени Ф.Э. Дзержинского (теперь она народный судья)2.

— У нас в коммуне, — вспоминает она, — был неплохой фруктовый сад, гордость наших ребят. Мы заботливо ухаживали за деревьями, ежегодно собирали урожай яблок, слив и груш, который шел в нашу коммунарскую столовую.

Но далеко не всегда кое-кто из нас мог дождаться созревания фруктов!

Однажды я вместе со своей подругой Аней Красниковой взобралась на дерево, где не было еще ни одного созревшего яблока. Мы уютно умостились на ветках и рвали яблоки, складывая их в подолы платьев. Вдруг на аллее показался Антон Семёнович. «Антон идёт», — шепнула я. Мы обе замерли, затаив дыхание. Когда Антон Семёнович поравнялся с нашим деревом, у кого-то из нас выпало яблоко и покатилось прямо к его ногам. Ма­каренко поднял голову и увидел нас.

Мы могли ожидать чего угодно, только не того, что произошло. Антон Семёнович спокойно приказал нам слезть и, видя, что взобрались мы довольно высоко, даже помог спуститься с дерева...

Ну, думаем, сейчас Макаренко отчитает нас или скажет, что передаст вопрос на совет командиров. Но ничего этого не случилось. Антон Семёнович велел нам идти в корпус. Шли мы вместе с ним молча, он не проронил ни слова. В вестибюле он сказал:

— Положите яблоки здесь и идите отдыхать...

Шли дни, недели, а на совет командиров нас не вызывали. Мы с Аней были в полном недоумении: ведь рвать яблоки, а тем более зелёные, было в коммуне строго-настрого запрещено, и этот проступок сам по себе не являлся таким уж незначительным и незаметным, тем более что сам Антон Семёнович застал нас на месте «преступления»!

Наше недоумение, однако, рассеялось. Когда созрел урожай, коммунары вошли в столовую и увидели, что на каждой тарелке лежат по два крупных отборных спелых яблока. На наших же тарелках — моей и Аниной — лежали по два сморщенных зеленца. Мы сразу поняли, в чем дело, и молча прикусили губы. Но ребята за соседними столами спросили дежурного по столовой:

— Почему Наташе и Ане попались такие яблоки? Дежурный ответил:

— Антон Семёнович сказал, что они своим яблокам не дали вырасти...

Могло ли какое угодно наказание быть сильнее по своему моральному воздействию?..

А вот расскажу вам такой случай: по заданию А.С. Макаренко я в 1935 году организовал в Виннице колонию для рецидивистов — каждый из ребят имел не менее 3—4 судимостей. К 1937 году колония отличалась уже исключительной организованностью, жизнерадостностью, «мажором» макаренковского звучания. Было свое производство, и был коллектив самого приятного коммунистического стиля и тона, а работали в колонии только три воспитателя, не считая учителей школы. Был у нас великолепный духовой оркестр на 64 инструмента, играли классические вещи.

Вышел я как-то во двор и слышу: со стороны парка плывут звуки похоронного марша. Должен сказать, что наш оркестр рекомендовал себя хорошо и нас часто приглашали на похороны. Я пошёл в том направлении, откуда слышалась музыка. Музыканты настолько увлеклись, что даже не заметили моего приближения. Я подошел и увидел, что под большой ивой группа ребят что-то делала, а в центре, на возвышении, стоял воспитанник Лира. Этот Лира, начисто лишенный ораторского дара, вдруг заговорил, да как!

— Дорогие ребята и вообще пацаны! Я как посмотрю на этот бездыханный труп, так вся душа дрожит и аж сердце кровью обливается. Но вообще давайте скорее закапывать, чтобы не наскочил Семён.

Мне стало страшно: может быть, они ухлопали кого-то из ребят, закопают его и скажут, что он убежал. Я решил заявить о себе. Говорю:

— Товарищи, разрешите мне слово.

Подошел к пню, который служил трибуной Лире, и увидел такую картину. Стоит гроб, сделанный но всем правилам гробостроительной техники, даже отделанный рюшем из марли. В гробу лежит собака. Посмотрел я на ребят, а у них глаза, как у тоскующего быка. Что хотите, то и делайте с нами... И тут я понял, что вся эта история затеяна ими потому, что они давно не играли по-настоящему. Они познали многое: что такое разврат, лишения, картежные игры, тюрьмы и т.д., но они прошли мимо неповторимого творческого периода, когда дети сами выбирают для себя игры. А тут вдруг они решили оформить в такую игру гибель любимой собаки. При каких-то обстоятельствах эта собака, неизвестно откуда попавшая к нам, погибла. Её все в колонии любили. Ребята выкопали яму и хотели её туда бросить, но потом решили, что так неинтересно. Сделали прекрасный гроб, все приготовили как следует...

И вот со мной произошло какое-то странное «педагогическое замыкание». Отстранив Лиру, я влез на возвышение и сказал:

— Как же мы — 300 человек — не могли уберечь драгоценную для нас жизнь этого пёсика, нашего незабвенного Бобика?! Давайте же все траурно гавкнем над его могилой.

Ни один не «гавкнул». И только один, удивительно у нас «способный» мальчик, около 20 лет, из которых большую половину он успешно провёл в первом классе, раскрыл было рог, но его остановили. Уже после похорон я решил их несколько растормошить:

— Любовь к животным — очень хорошая черта, но даже помещики не хоронили так своих собак, не отпевали их траурными мелодиями Бетховена— это уже нехорошо. Ведь может так случиться, что я завтра умру, и вы будете этот похоронный марш играть на моей могиле?

Тогда этот «способный» мальчик из первого класса сказал:

— Нет, мы для вас другой марш сыграем.

Когда я рассказал об этом эпизоде Антону Семёновичу, он здорово хохотал и сказал, что это прекрасно получилось. Ребята ждали моего гнева и готовы были воспринять любой мой протест в форме какой угодно кары, а я совершенно неожиданно для них включился в их игру.

Макаренко утверждал, что если в природе можно насчитать миллион проступков, то мер воздействия должно быть два миллиона. И у него было два миллиона мер воздействия. За 19 лет жизни рядом с ним я не знаю случая, чтобы он повторился.

Однажды Антон Семёнович вызвал меня и приказал:

— Поедешь в банк!

— Есть! — ответил я.

Нужно было экипироваться, хорошо почистить лошадь. Через 10 минут я пришёл к нему. Он заполнял чек. Я посмотрел — чек на 25 тысяч. До этого я больше семи тысяч не привозил. От сознания, что мне доверяют 25 тысяч рублей, я наполнился таким чувством собственного величия, что даже плюхнулся животом на стол. Вдруг Антон Семёнович говорит:

— Пожалуйста, принеси мне подушку.

— Есть! А чью подушку?

— Пожалуй, лучше если свою.

Уже у двери у меня возникло какое-то предчувствие, я почувствовал, что это не зря ему подушка понадобилась. Я тихо спросил:

— А зачем вам, Антон Семёнович, подушка?

— Да мне она не нужна. Это я о тебе забочусь. Ведь стол жесткий. Я положу подушку на стол, и когда тебе придется вот так же плюхаться на стол, локтям будет помягче и вообще удобнее.

Я чувствовал, что буквально сгораю. А Антон Семёнович как ни в чём не бывало спокойно продолжал:

— Лошадь напоил?

— Напоил...

— Пойди сам напейся.

Едва дождавшись чека, я пулей вылетел из кабинета.

Другой эпизод: был у нас воспитанник Гриша Бурун, который очень горбился, очевидно, привык к такой повадке за время воровской жизни. Однажды Антон Семёнович говорит ему:

— Пойди, пожалуйста, к Семёну, скажи ему, чтобы он вырезал прямоугольный треугольник, две стороны которого по 6 сантиметров.

Гриша пришел в мастерскую, боднул меня низко наклоненной головой и сказал:

— Сделай Антону треугольник.

Он, конечно, не догадывался, для чего это нужно. Я понял, что это неспроста, и с увлечением принялся за дело. Через несколько минут Гриша вышел во двор, а мы все, кто был в мастерской, бросили работу и прильнули к окнам: «Что-то будет!»

Принёс, а Антон Семёнович и говорит:

— Давай, Григорий, подними голову. Поносишь этот подбородник и выровняешься. Я боюсь, что ты, такой интересный, красивый мужчина, и вдруг останешься горбатым.

Гриша воскликнул:

— Я и так теперь никогда не буду горбиться! Мастерская содрогалась от нашего хохота, рвавшегося во двор. Антон Семёнович повернулся и ушел. После этого Гриша стал ходить очень стройно, и, когда он потом учился в инженерном институте, его выдвинули в военно-инженерную академию именно потому, что он был всегда строен, подтянут3.

Вообще чувство юмора — великий союзник педагога. Интересно об этом рассказывает в своих воспоминаниях о Макаренко Елена Пихоцкая. «Антон Семёнович,— вспоминает она,— был очень живым, остроумным человеком. Свой природный юмор он часто использовал для педагогических целей. Находчивость и выдумки Макаренко поражали подчас всех, а шутки его были понятны даже самому маленькому коммунару.

Нельзя без смеха вспомнить «Музей древних находок», устроенный Антоном Семёновичем у себя в кабинете. На «стендах» этого «музея» мы могли видеть пустую коробочку из-под крема для обуви, старую зубную щетку, носок, чулок, резец для токарного станка. Все эти вещи Антон Семёнович обнаруживал во время обхода спален после генеральной уборки. Он молча забирал их. Сначала мы не знали для чего. Но вскоре в кабинете появилась эта странная выставка с надписями: «Руками не трогать», «Экспонат XVI века», «Экспонат XVIII века» и т. д. В кабинет началось паломничество коммунаров. Каждый хотел взглянуть на диковинную выставку, кое-кто узнавал здесь свои вещи и, потупив взор, покидал кабинет. Макаренко никого не стыдил, не укорял, не называл фамилий ребят, у которых были взяты эти вещи. Но для всех это был памятный урок. Каждый стал следить за чистотой в тумбочках и шкафах: никому не хотелось пополнять «музей» новыми экспонатами»4 (курсив мой.— С. К.).

Однажды мы шли с Антоном Семёновичем вместе и вдруг он обратил мое внимание:

— Смотри, говорит, Семен, это же живой человеческий организм.

Я поглядел: лежит какая-то бесформенная куча тряпья. Антон Семёнович подошел к ней и говорит:

— Послушайте, здесь очень неудобно лежать. Я думаю: «С кем это он разговаривает?» Вдруг из-под тряпья хрипло прозвучало:

— Проходи мимо. Мне и здесь хорошо. Еще интеллигент,— заслонил мне солнце!

Антон Семёнович написал на бумажке адрес нашей колонии и оставил его возле «философа». Мы пошли дальше. Это было в марте, а в ноябре появился этот парень и, придя в кабинет к Макаренко, сказал:

— Это вы заведуете колонией? А я — «живой человеческий организм». Помните?

Это был Вася Гуд, тог самый Вася Гуд, который перед приездом А.М. Горького в колонию предложил сшить ему сапоги, но мы отвергли это предложение и написали Горькому свои биографии...

Как-то раз девочки прибежали к Антону Семёновичу и сообщили, что Вася ругался; все мальчики, мол, уже не ругаются, а Вася так ругался, что даже ласточка выпала из гнезда на землю от его ругани.

Антон Семёнович немедленно вызвал Васю к себе. Я побежал за Гудом. Он спрашивает:

— За что?

Так у нас повелось, что если вызывают «к Антону», — значит, в чем-то провинился, а если «в кабинет», то можно спросить — по какому делу.

Глаза у Васи были какие-то бездонные, зрачки без ободка, а ресницы таким веером — только бы девушке подстать. Но Вася не подозревал о красоте своих глаз и не пользовался этим.

Антон Семёнович говорил, что иногда полезно испугать даже ребёнка. Разве иногда матери не говорят своим детям, что в шкафу баба-яга живет и т.д.? Чувство страха может затормозить развивающийся у ребёнка каприз, прихоть. «Чувство страха — это естественное чувство»,— говорил Антон Семёнович. (Я не боюсь об этом говорить, хотя чувствую, что кое-кто готов будет за это в меня вцепиться...) И вот только Вася на порог — Антон Семёнович вдруг гак эффектно встал, так эффектно стукнул по столу, что Вася остановился на пороге и его прекрасные глаза вытянулись в два испуганных восклицательных знака. Не давая ему опомниться, Антон Семёнович закричал:

— Как смеешь ты осквернять прекрасный русский язык!

И неожиданно перейдя на какой-то зловещий шепот, добавил:

— Пойдем со мной в лес сейчас же!

Мы все испугались. Девочки уже пожалели — зачем они сказали Антону Семёновичу, что Вася ругался.

Не давая атмосфере разрядиться, Макаренко быстро вышел из кабинета, а Вася за ним. Мы все перепугались не на шутку: что же будет? Метрах в шестистах от двора колонии на небольшой полянке они остановились. Антон Семёнович указал:

— Здесь!..

Затем снял часы и протянул Васе:

— Вот, возьми. Сейчас двенадцать. До шести часов сиди на этом пне и ругайся. Я тебя не наказываю. Ты любишь ругаться, вот я для твоего сквернословия и создаю специальные условия.

И ушёл.


Мы так волновались, что я не мог больше вынести, побежал на полянку. Вижу: Вася сидит на пне... Через минуту все население колонии покатывалось от смеха: как же — сидит парень на пне в лесу и ругается. Между тем Вася не ругался, а скорее проклинал свой «махновский» язык и давал клятву больше не сквернословить. Он просидел положенное время, а в шесть часов пришел, принес часы и сказал:

— Уже. Больше никогда в жизни не буду ругаться. И действительно, в колонии наступила такая благодать, что только кто-нибудь заикнется началом нехорошего слова, так другой сразу ехидно заметит:

— Наверно, в лес захотел...

Антон Семёнович всегда подчеркивал, что в наказании, с одной стороны, должна быть известная традиция и норма, а с другой— оно должно быть чрезвычайно индивидуальным. Главное же в наказании — учёт общественного мнения коллектива. Прощая своим воспитанникам, часто просто превращая в шутку многие проделки, Макаренко был беспощадным и до конца последовательным в наказании, когда дело касалось воровства, обмана. Вот как вспоминает о двух случаях наказания бывший колонист Федор Шатаев: «Один тихий, но, как потом выяснилось, чрезвычайно хитрый парень возил у нас в колонии молоко. Как-то была замечена недостача молока, затем это снова повторилось, и, наконец, воришка был уличен: он приловчился пить молоко из бидона через соломинку... По предложению Антона Семёновича совет командиров постановил: выделить ему в столовой отдельный стол и три раза в день — на завтрак, обед и ужин — ставить на стол... ведро молока. Так продолжалось день, два, три...

«Молочник» уже на молоко смотреть не мог. В столовой, когда он проходил, стоял неудержимый хохот. В один из дней Антон Семёнович появился в столовой, подошел к нему и сказал:

— Ты почему не пьешь?

— Не могу больше, Антон Семёнович...

— Ну, раз так — проси прощения у колонистов!»5.

Или вот случай с Горовским, страстным любителем голубей, взявшим однажды со склада без спроса доску для голубятни. За неуважение к коллективной собственности Антон Семёнович дал Горовскому приказ: «В течение месяца являться со взятой доской в столовую, спальню, кино — везде».

И вот бедняга целый месяц маялся со своей тяжелой ношей. Выполняя приказ Макаренко, он без доски нигде не появлялся.

Хлопцы наши даже говорили: «Хорошо еще, что доску взял, а если бы мешок картошки?»6.

Однажды в колонии два здоровых хлопца пахали, заспорили о чем-то и начали драться. Откуда ни возьмись — Калина Иванович, и говорит: «Ишь, паразиты, дерутся да ещё в присутствии скотины дерутся! Идите к Антону Семёновичу!»

Явились в кабинет. Вот, мол, Калина Иванович нас прислал. Мы немного поборолись, подрались.

Антон Семёнович спрашивает:

— Кто вы такие есть?

— Воспитанники-колонисты.

— Нет, вы живете под одной крышей, едите за одним сто­лом, кто же вы такие?

— Мы — братья.

— А как братья должны жить?

— Дружно.

— Так ты его любишь, Галатенко?

— Люблю.


— А ты, Приходько?

— Так и я же его любя, Антон Семёнович...

— Вот и поцелуйтесь, дорогие братья.

И поцеловались. Что станешь делать? В поле работа ждёт, лошади стоят.

Антон Семёнович объявил:

— Кто хочет драться — идите на хутор, что в семи километрах.

Кто пойдет драться в такую даль? Споры разрешались мирно, и после этого случая в колонии никогда не было драки.

Я всё рассказывал об индивидуальных атаках, которые так мастерски проводил Антон Семёнович, а вот образец его атаки на толпу колонистов, которая, по-моему, именно после этого случая стала ощущать себя коллективом.

Я расскажу о факте, который не нашел места в «Педагогической поэме». Этот случай запомнился мне и моим товарищам на всю жизнь.

Осенью 1921 года у нас остановился эскадрон буденновцев. Этот день был объявлен нерабочим. Мы помогли конникам выстирать их обмундирование, ухаживали за лошадьми, варили праздничный обед и т.д. За этот день мы очень сроднились с кавалеристами. Под вечер они собрались уезжать. Антон Семёнович выстроил нас в развернутую линию перед торжественно застывшим эскадроном. Макаренко и командир эскадрона обменялись приветственными речами. Старшина эскадрона преподнес в дар колонии 150 копчёных кур.

Должен сказать, что голод в это время вокруг нас был страшный, да и у нас с едою было худо. Часто мы выходили на большак и отдавали свою тощую краюшку хлеба умирающим от голода детям, плетущимся по дороге. А рядом на хуторах жили кулаки; у них тысячи пудов хлеба гнили в земле, но несчастным голодающим они не давали ни крохи. Бывало и так, что мы иногда у этих кулаков кое-что «занимали» для голодающих и для себя...

Кладовщиком у нас был в это время колонист Иван Колос. Антон Семёнович передал ему подаренных кур, а на следующее утро Ваня заявил, что одной курицы уже нет и что это — он уверен — работа наших хлопцев.

Антон Семёнович вызвал Вершнева (теперь это — выдающийся врач) и приказал ему дать сигнал немедленного сбора. По сигналу мы мгновенно собрались и выстроились на плацу двора.

Вышел Макаренко, и по тому, как он шел, мы почувствовали, что он сердит и здорово сердит. Мы подобрались, насторожились.

Антон Семёнович заговорил с нами примерно так:

— Как же могло случиться, что нам, как коллективу от коллектива, воины, впроголодь живущие, может быть, идущие на смерть, подарили этих несчастных кур и у кого-то из нас, имеющего чёрную душу, душу спрута, в черную ночь протянулась черная рука, и этой черной рукой, черными пальцами украл он у нас — не курицу, нет! — а доверие друг к другу, не курицу украл, а недоверие посеял. Вот каждый из вас теперь посмотрит на другого и подумает: «Я люблю этого человека, а, может быть, это он курицу украл!».

Кто украл? Я не вор, и вы не должны быть ворами. Воровство — это страшный, злой микроб, и я не хочу, чтобы этот микроб пожирал вас и меня. Моя ненависть к воровству поможет мне найти вора! Я сейчас пойду перед строем и буду смотреть каждому в глаза, а вы смотрите в мои глаза и думайте о курице! Смотрите мне в глаза!

Должен сказать, что, когда Антон Семёнович прошел мимо меня, я обрадовался: слава богу, миновало. И у меня мелькнула мысль: «Не найдет он вора, зря вся эта затея». И вдруг слышу крик, который показался мне очень страшным:

— Выйди вон из строя! И уже сожрал, подлец! Выступивший из строя Ваня Химочкин (а это был он) дрожащим голосом воскликнул:

— Нет, я не съел, я закопал её в песок!

— Принеси!

Мы так и ахнули. Нашел, кто украл! Но как? Увидел по глазам! Невольно каждый из нас потихоньку побожился, что воровать больше не будет. Мы подумали, что Антон Семёнович, наверное, гипнотизер.

Химочка побежал за курицей. Костя Ветковский, стоявший у меня слева, толкнул меня и попросил посмотреть ему в глаза. Я, конечно, ничего в его глазах не увидел, хотя и знал, что если бы я обладал даром Антона Семёновича, то должен был бы увидеть мешок с яблоками, который Костя принёс в колонию дня два тому назад. С той же просьбой и я обратился к Ветковскому. Он тоже ничего не обнаружил в моих глазах. Между тем дня за два перед этим я «прогуливался» вдали от колонии на кулацких хуторах, «замечтался» и свалился в погреб. Выбираясь из него, я захватил кусков пять сала и горшок сметаны. Принес я все добро в колонию и разделил на 64 доли, по числу хлопцев...

Кое-кто мне, правда, сказал:

— До каких же пор, Семён, ты будешь воровать? Ведь ты же на рабфак собираешься и в комсомол вступать...

Но сметану и сало съели...

И мы с Костей пришли к такому выводу, что то, что украдено и уже съедено, в глазах не показывается даже и гипнотизеру. А вот Химка не успел съесть курицу, она и показалась в его глазах. Принес Ваня курицу, завернутую в лопух. Антон Семёнович предложил Колосу водворить её на место. Но Колос запротестовал:

— Хорошенькое дело, он её где-то глодал, елозил, а теперь положить её рядом с нормальными курами! Пусть сам её доедает.

— А и верно, — говорит Антон Семёнович, — ешь, Химочкин. Ты у нас самый голодный. Ешь.

Но одно дело — насладиться в одиночку ворованной курицей, и совсем другое — съесть её перед строем на глазах у товарищей. Проходит минут 10, а Химочкин не ест. Мы уже несколько расслабленно стояли пассивными свидетелями этого поединка. Тогда Антон Семёнович скомандовал:

— Колония, стоять смирно, пока Химочкин не съест курицу! И сам встал в строй по стойке «смирно». Мы стоим, а Химочкин не ест. Кто-то из нас не вытерпел и показал кулак: до каких же пор, мол, мы будем стоять — страдать! Это оказалось очень убедительным, и Ваня доел остатки курицы. Антон Семёнович дал команду разойтись.

Перед ужином Галатенко подошел к Химочкину и говорит:

— Отдай мне свой ужин, ты уже курятины наелся. Химочкин отдал, а Галатенко, видимо, устыдившись, спрашивает у меня, что же ему делать. Я посоветовал:

— Пойди к Антону и скажи: «Я —дурак».

Он так и сделал. Но, конечно, без особого энтузиазма. Антон Семёнович выслушал его и сказал:

— Хотя ты, Вася, и нехорошо поступил, упрекнув товарища в прошлом деле, нарушил традицию колонии, но, очевидно, ты понял свою ошибку и даже мне рассказал. Молодец. Так поступай и впредь. Я очень рад, что ты поумнел, Вася.

— Так это же мне Семён сказал, чтобы я пошел к вам. Сам бы я — не.

— Так это ты не сам так придумал?

— Не...

— Значит, ты еще, Галатенко, и вправду дурак. Иди и поумней, наконец!7



...Сколько у нас дней было испорчено, сколько раз мы не пошли в театр и лишились других удовольствий из-за чьей-либо провинности. Антон Семёнович говорил нам, что «страдание» всех из-за одного и одного из-за всех — великая сила человеколюбия, сила настоящего коллективизма, упражнение настоящей воли и настоящего мужества...

Химочкин первым из воспитанников колонии вступил в партию. Он был начальником пограничной заставы, женился, и его жена как-то писала моей жене, что, мол, вот наши мужья — колонисты, с таким горьким прошлым, а оказались они хорошими людьми, хорошими мужьями, детей своих любят и их очень любят дети, но все-таки мой Ваня какой-то странный: он почему-то курятины не ест.

Антон Семёнович был великим мастером-педагогом, но его мастерство приносило такой блестящий эффект только благодаря тому, что он любил свою работу. Делу воспитания он отдал всю жизнь, работая в сутки около 20 часов, всегда и во всем являясь для нас великим примером. Он имел право говорить и воспитателям, и родителям: «Ваше собственное поведение — самая решающая вещь». Все свои горести и радости он делил с нами, и мы даже боялись: а что, если он вдруг женится, как будет тогда? Не изменит ли он нам? Так вот все это вместе взятое, этот лучший пример человеческой любви, благородства души, требования к себе и к окружающим и есть то, что мы называем педагогическим мастерством, и это то, на чем покоится нравственное благополучие выкованных им из человеческих осколков ребят, которые и до сих пор полны благодарности и любви к своему наставнику, чего я и вам желаю. Если будут вопросы, я на них отвечу.

Вопрос. Как Антон Семёнович передавал свое мастерство молодежи?



С.А. Калабалин. Я с ним работал очень близко и долго (кроме того, что был воспитанником). Макаренко не собирал нас специально на какие-то занятия, а говорил по поводу того или иного факта, привлекая нас как будто случайно к анализу и самого поступка, и меры воздействия, и полученного эффекта — результата принятой меры. Антон Семёнович подчеркивал, что в основе методики воздействия не какие-то «рецепты», а немедленный анализ и немедленная реакция воспитателя. Часто такие «случайные» собеседования проводились с педагогическим коллективом по поводу техники ведения уроков, организации перемен в школе и других вопросов повседневной работы. Много говорили о взаимоотношениях с ребятами, задушевных, почти интимных соприкосновениях с отдельными воспитанниками, группами, парами или целыми первичными коллективами: отрядами, бригадами, классами. Место и время таких бесед тоже подбиралось очень остроумно: то на работе, то па привале во время похода, то во время игры в лесу.

Самым эффектным средством передачи мастерства молодым было, как мне кажется, то, что Антон Семёнович каждое свое рабочее мгновение освещал ярким примером-призывом.

Иные же призывают, поучают жить красиво, общественно активно, но не убеждают в этом своим личным примером. Это не наука, а ханжество.

Макаренко всё делил с нами.

«Меня и моих друзей-куряжан, — вспоминает Михаил Сухорученко, ныне председатель колхоза, — больше всего поразило то, что Антон Семёнович, когда это нужно было, работал вместе с нами засучив рукава. Необходимо было лес заготовить — Макаренко брал топор в руки и шёл вместе с нами...

Эта простота Макаренко делала с нашими душами чудеса»8.

...В феврале 1921 года все наши воспитанники (30 человек) заболели тифозным сгустком (брюшной, сыпной, возвратный).

Не заболели только Антон Семёнович, завхоз Калина Иванович, воспитательница Елизавета Фёдоровна, я и конь. Хлопцы лежали в холодных спальнях, голодные. Мы с Антоном Семёновичем и Калиной Ивановичем пилили дрова, топили печи, помогали Елизавете Фёдоровне готовить тощую пищу. Елизавета Фёдоровна понемногу и врачевала. Вечерами Антон Семёнович развлекал больных чтением, рассказами и мечтами.

Когда все здоровые расходились, Антон Семёнович подходил к каждому, кого ободрит словом, кому улыбнется, на ком поправит одеяло, а к отдельным, застывавшим в тифозном беспамятстве, ложился, чтобы своим телом отогреть, то же делал и я. С ним же мы возили наших тифозников в полтавские тифозные бараки, решительно требовали от врачей обязательного излечения, Антон Семёнович был уверен, что ни один колонист не умрёт. И мы были уверены, что выздоровели все только потому, что так хотел Антон Семёнович. Как он сам не заболел — просто чудо.

Это ли не пример? Это ли не «передача опыта»? Это ли не воспитание самим собою?

Таким он был, таким он оставался всю свою жизнь. Таким он остается и теперь— после своей физической смерти — в своих делах, думах и страстных словах «Педагогической поэмы» — поэмы о жизни, законах жизни коммунистического коллектива.

Он обладал самой нужной «специальностью» — он был «настоящим человеком, большим человеком». Он был «Человечищем, и как раз из таких, в каких Русь нуждается», как сказал однажды в своем письме к Макаренко А. М. Горький.



Публикуется по А.С. Макаренко. К 75-летию со дня рождения. Сборник. – Учпедгиз, Москва, 1963.


1 Стенограмма беседы С.А. Калабалина с группой учителей московском школы № 27, сотрудников и актива редакции педагогики Учпедгиза 2 октября 1962 г. (Прим. ред.)


2 См. Сборник «Удивительный человечище». Воспоминания о А.С. Макаренко, Харьковское книжное издательство, 1959, стр. 38—40.

3 Григорий Супрун — полковник Советской Армии, воевал всю Отечественную войну, умер от ран вскоре после войны. (Прим. автора.)

4 Сборник «Удивительный человечище», Харьковское книжное издательство, 1959, стр. 52.


5 Сборник «Удивительный человечище», Харьковское книжное издатель­ство, 1959, стр. 77—78.

6 Там же, стр. 78.

7 В годину Отечественной войны Вася Галатенко был замечательным фронтовым поваром и геройски погиб в схватке с фашистами (Прим.автора.)

8 Сборник «Удивительный человечище», Харьковское книжное издательство, 1959, стр. 22.


База данных защищена авторским правом ©refedu.ru 2016
обратиться к администрации

    Главная страница